ВЫЖИВШИЙ В АДУ СТАЛИНСКИХ РЕПРЕССИЙ

9 февраля 2022

Velminu1

Владимир Иванович и Муза Григорьевна Вельмины

Думаю, что очень мало из живущих и действующих ныне журналистов знает, кем был в истории советской/российской печати Владимир Иванович Вельмин. Вездесущая Википедия, потупив глаза, постыдно молчит. Есть только одна-единственная публикация под заголовком «Авторы воспоминаний о ГУЛАГе». Её составитель Л.М. Гурвич в 1991 году в издательстве «Московский рабочий» выпустил книгу «Иметь силу помнить: Рассказы тех, кто прошел ад репрессий». И вот в ней-то как раз и помещены воспоминания В.И. Вельмина «Когда торжествовала ложь».

Но прежде чем привести этот небольшой по объёму, но берущий за душу текст, расскажу о самом Владимире Ивановиче и о том, почему я об этом решил написать. Некоторые факты привожу по памяти из рассказов этого необыкновенного человека. Родился он в 1904 году в Славяносербске Екатеринославской губернии Российской империи. В роду были священники. Однако это не помешало ему вступить и в комсомол, и в 1926 году – в ВКП(б). Работал в комсомольских организациях в Криворожье, сотрудничал с газетой «Грядущая смена» и журналом «Молодая кузница», в котором был ещё и редактором, в газете «Звезда» и в областной газете Днепропетровска (бывший Екатеринославль). Окончил Институт народного образования.

Активного журналиста назначили сначала внештатным корреспондентом по Днепропетровску газеты «Комсомольская правда», затем в 1928 году приняли в штат. И он в Харькове, став представителем «Комсомольской правды» на Украине, выпускал специальные «украинские страницы». В конце 1929-го после утверждения ответственным секретарем редакции переехал в Москву. К тому времени у него вышли уже четыре книги. Одновременно с работой в «Комсомолке» по совместительству он редактировал журнал «Смена».

Но в конце 1936 года Вельмина исключили из партии и уволили с работы. В 1937-м его, как и многих других журналистов, арестовали и дали восемь лет ИТЛ – исправительно-трудовых лагерей. Но это были первые восемь лет, которые растянулись на долгие 19 лет – до 28 апреля 1956 года, когда постановлением президиума Московского городского суда дело 1937 года в отношении Вельмина было прекращено за отсутствием состава преступления.

В 1957-м В.И. Вельмин возвращается в Москву и приступает к работе во всесоюзной отраслевой газете «Лесная промышленность». Потом он шутил: «Для «Комсомолки» я был уже староват, а так как в лесных краях отбыл целых 19 лет, то сам Бог велел идти в эту отрасль».

А через 20 лет в газете «Лесная промышленность» за соседним с его столом появился новый сотрудник – это был я. Наш многонациональный (из шести человек) отдел партийной, профсоюзной и комсомольской жизни, ведомый детским писателем, учеником Льва Кассиля, Юрием Абрамовичем Крутогоровым (Верзбергом), успешно побеждал в соцсоревновании, получал премии. А Владимир Иванович аккуратно редактировал наши опусы, доводил их до ума. Несколько раз мы собирались у него дома – сначала в комнате в коммунальной квартире, а потом – в однокомнатной квартире. Его приветливая жена Муза Григорьевна, которую он привёз из ссылки, вежливо рассаживала нас, угощала всякими вкусностями (на моём фото, опубликованном в начале этого материала, Владимир Иванович и Муза Григорьевна Вельмины; к сожалению, у меня больше нет ни одного снимка этих прекрасных, благородных людей). Но больше всего нам нравилось, когда Владимир Иванович брал в руки цитру и играл русскую классику. Неизгладимое впечатление. Говорят, что тогда в Москве было всего несколько человек, которые могли играть на этом уникальном щипковом инструменте. Есть ли они сейчас, – не знаю.

Tsitra2Цитра (нем. Zither) – струнный щипковый музыкальный инструмент, получивший наибольшее распространение в Австрии и Германии в XVIII веке. Имеет плоский деревянный корпус неправильной формы, поверх которого натянуто от 17 до 45 струн (в зависимости от размера инструмента).

Слово цитра является одним из нескольких названий музыкальных инструментов, происходящих от названия древнегреческого щипкового инструмента кифара (др.-греч. κιθάρα, лат. cithara). Имеются разные виды цитр: дискант-цитра, басовая, концертная цитра и др. Инструмент чаще всего солирует в оркестровых произведениях. Цитра известна в Западной Европе с конца XVIII века, в России появилась во второй половине XIX века. Аналогичные инструменты древнего происхождения встречаются у многих народов мира.

Итак, что касается моей работы (четыре с половиной года) в «Леснухе» (так мы называли свою газету), то там, конечно, было много всякого. Особенно запомнились беседы Владимира Ивановича о пережитом. Нет, он не рассказывал о том, как его били и пытали в застенках НВКД, а говорил о своих встречах с поэтами Владимиром Маяковским (в его честь Вельмин назвал сына, но, когда его посадили, жена развелась с ним и забрала мальчика; впоследствии Владимир Владимирович, к сожалению, спился), Дмитрием Кедриным, Михаилом Голодным (настоящая фамилия – Эпштейн), Михаилом Светловым (настоящая фамилия – Шейнкман) – трое из них в годы Великой Отечественной войны были военными корреспондентами, и другими известными людьми первой половины ХХ века.

Среди них был и замечательный советский журналист Михаил Кольцов (Фридлянд) – родной брат художника-карикатуриста Бориса Ефимова. Он основал журналы «Крокодил» и «За рулём», возродил «Огонёк», стал главным редактором «Правды». Он писал горячие репортажи с полей гражданской войны в Испании, но все равно с «личного согласия товарища Сталина» в 1940-м был расстрелян. Именно Вельмин сказал мне, что Михаил Кольцов не был казнён сталинскими извергами в 1940 году, а расстрелян в 1946-м, когда освобождали лагеря для новых партий заключённых – бывших красноармейцев, попавших в плен и даже бежавших из него и храбро сражавшихся с фашистами, но арестованных после войны и приговорённых к 10 годам. Спустя много лет, когда я поделился этой информацией с Борисом Ефимовым, он показал мне тетрадь, на обложке которой было написано «Мифы о Мише» и произнёс: «Мы узнали о его гибели в 1940-м, и думать, что он мучался ещё шесть лет – это слишком долго. Пусть остаётся так, как было».

И ещё об одном я хотел бы сказать. В.И. Вельмин подчеркнул, что когда они (оставшиеся в живых) вернулись из лагерей, то договорились не мстить своим мучителям – «с пристрастием» допрашивавших их, мол, они выполняли приказ, боялись за свою жизнь. Все вроде бы согласились – кроме одной женщины – коллеги-журналистки. Даже через двадцать лет она не смогла забыть те нечеловеческие издевательства (когда загоняли иголки под ногти, бутылку во влагалище), которые ей пришлось испытать от своих палачей. Она нашла самого мерзкого из истязателей, ставшего к тому времени генералом, добилась, чтобы он был лишён всех своих регалий и нажитого «непосильным трудом» добра. Но это был один из очень немногих таких случаев.

Ещё один приятный для меня случай. Однажды Вельмин обратился ко мне (в редакции были и другие журналисты, которых он знал больше времени, нежели меня) и предложил написать материал о его дяде Николае Петровиче Вельмине – враче, профессоре, в годы войны начальнике эвакогоспиталя в Москве. Это был 1980-й год – 35 лет Победы в Великой Отечественной войне. Интервью с этим весьма незаурядным человеком оказалось не просто интересным, познавательным, но и незабываемом. Жил он на Старом Арбате в небольшой квартирке, доверху заполненной самыми разнообразными книгами. Лет ему было хорошо за… 80! Однако памятью обладал великолепной. Ещё бы – доктор медицинских наук, профессор! Беседа была оживлённой, темы – разные. Оказалось, Николай Петрович, знающий несколько иностранных языков, пишет не только монографии, но и стихи, причём – вы не поверите – гекзаметром (гекзаметрэто метрический стих, который возник примерно в 8 веке до нашей эры в Древней Греции; им были написаны «Одиссея» и «Илиада», поэтому гекзаметр также называют эпическим и героическим стихом)! Помните, «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына, Грозный, который ахеянам тысячи бедствий соделал…».

Так вот таким размером Н.П. Вельмин писал стихи о любви, в которой он знал толк! Об этом он сказал мне так: «Вы представляете, звонит мне женщина по делу, мы разговариваем, а у меня возникают определённые эмоции. Вы понимаете, о чём я говорю?». Да, уж…

Статью я подготовил, принёс в редакцию всесоюзного радио (так хотел Николай Петрович Вельмин), и там дама средних лет заявила, что, мол, пока мы всё подготовим, запишем его голос и дадим в эфир, пройдёт много времени, можем не успеть – дедушка умрёт. Так и сказала. Меня чуть кондрашка не хватила. Естественно, я забрал материал и опубликовал его в какой-то центральной московской газете. Жаль, что ни черновики, ни оригинал статьи не сохранились. А вот с той радиоредакторшей случилось непредвиденное – она через некоторое время заболела и скончалась – так что не рой яму другому… Николай Петрович Вельмин прожил ещё несколько лет, и глаза ему закрыла его, извините, любимая женщина, намного его моложе.

И его племянник – Владимир Иванович Вельмин – тоже ещё некоторое время радовал нас своей игрой на цитре.

Продолжим. В 1981-1982 гг. в нашей редакции сменился главный редактор. Вместо умного, всё понимающего, настоящего профессионала Петра Дмитриевича Бородина из ЦК КПСС прислали некоего Алексеева. Как оказалось, – патологического антисемита. А у нас в редакции и евреев, и полукровок, а также просто сменивших (на всякий случай) фамилии – было достаточно! И вот в течение двух лет все мы покинули стены родной редакции. Ушёл даже Вельмин. Да, забыл сказать – Владимир Иванович, родившейся и выросший на Украине, лучше многих евреев (по крайней мере нашей редакции) прекрасно говорил на идиш.

А теперь та публикация В.И. Вельмина из сборника «Авторы воспоминаний о ГУЛАГе».

КОГДА ТОРЖЕСТВОВАЛА ЛОЖЬ

«Если верить документам, скажем, трудовой книжке, то я непрерывно, на протяжении 28 лет (с 1928 по 1956 год) мирно и добродетельно проработал в редакции газеты «Комсомольская правда». На самом деле все было не так.

В сентябре 1937 года меня арестовали. Предъявленный мне ордер на арест и обыск был подписан зелёными чернилами самим Фриновским, заместителем Ежова по Москве. Имя Фриновского наводило в ту пору страх и ужас: среди палачей Лубянки он слыл наижестоким, и я понял, что дела мои архиплохи. Но вместе с тем почему-то я обрёл спокойствие и даже, как ни странно, облегчение: «Ну, слава богу! Все, что было, утрачено, все позади! А что ждет меня – существенного значения и жизненного смысла теперь не имеет. Стало быть, и волноваться незачем!» И я стал хладнокровно оглядываться по сторонам, с любопытством и интересом изучая в лубянском подземелье детали быта моего нового и, возможно, последнего обиталища на земле.

Ещё до ареста на протяжении более полутора лет меня крутило, вертело и засасывало в ужасающей воронке каких-то непостижимых дискриминаций. В 1933 году, в период чудовищного, словно нарочито организованного всенародного голода, прошла очередная, крайне ожесточенная чистка партийных рядов. Я прошел её в коллективе «Комсомолки» спокойно и благополучно. А спустя весьма краткий отрезок времени, в 1935-1936 годах, уже после гибели С.М. Кирова, была объявлена повторная и ещё более ожесточенная и опустошительная чистка, закамуфлированная на сей раз проверкой и обменом партдокументов.

Редакция наша размещалась тогда в самом центре Москвы, в Малом Черкасском переулке, входившем в Бауманский район. В Бауманском райкоме партии происходила и «проверка». Распоряжался этим «чистилищем» весьма темпераментный молодой человек (всего на два года старше меня), снискавший вскоре чрезвычайную известность и сделавший головокружительную карьеру – Иван Тевадросович (Федорович) Тевосян.

В моей биографии Тевосян узрел изъян – в 1926 году в Днепропетровске при переводе из кандидатов в члены партии в числе пяти моих поручителей был Иван Ткачук, объявленный нынче «врагом народа». Старый большевик, талантливый литератор, Ткачук редактировал днепропетровскую областную газету, в которой сотрудничал тогда и я, начинающий журналист. В последующем он, если не ошибаюсь, заведовал сектором печати ЦК КП (б) У в Харькове и был репрессирован вместе со многими другими деятелями тогдашнего аппарата ЦК.

Мои объяснения не удовлетворили Тевосяна, и он тут же, без излишних проволочек, не вступая в пререкания, самочинно отнял у меня партбилет. Я, естественно, обратился с протестом в бюро райкома. Мое «персональное дело» стало предметом разбирательства первым секретарем Бауманского РК ВКП (б) Москвы Д.С. Коротченко (будущим председателем Президиума Верховного Совета УССР). На заседании райкома были зачитаны фамилии таких же, как я, безосновательно исключённых, и на этом процедура массового «разбора дел» в двухминутный срок была завершена. Все протесты были признаны «необоснованными». С таким же равнодушием отнеслись к апелляции и в Московском горкоме. Оставалась надежда лишь на ЦК.

Весь этот тягостный период треволнений и тоски (с августа 1935-го по декабрь 1936 года) я продолжал работать все там же, в «Комсомольской правде», руководство и коллектив которой душевно и с пониманием отнеслись к драматическому нагнетанию моих невзгод. Товарищи понимали, что я страдаю невинно. Правда, для «соблюдения приличий» меня, лишившегося партбилета, сместили временно с руководящих должностей.

Я был одним из старейших в коллективе редакции. Меня, комсомольского работника 20-х годов, днепропетровского журналиста, пригласили сотрудничать в «Комсомолке» еще во времена Тараса Кострова. Будучи внештатным корреспондентом по Днепропетровску, я много публиковался. В 1928 году меня приняли на постоянную штатную работу. Сначала в Харькове я был представителем «Комсомольской правды» на Украине, выпускал специальные «украинские страницы». В конце 1929 года меня утвердили ответственным секретарем редакции, и я перебрался в Москву. К тому времени у меня вышло четыре книги, я был переполнен творческими замыслами, много ездил, вёл обширную массовую работу, ежегодно выезжал с вагоном-редакцией на посевную, выполнял различные поручения ЦК партии и ЦК комсомола. Одновременно с работой в «Комсомолке» много лет редактировал (по совместительству) журнал «Смену». Шестнадцатичасовой рабочий день считался тогда нормальным явлением.

Но, как я ни держал себя в руках, как ни призывал на помощь спасительное самообладание, от окружающей обстановки уйти было невозможно. А взлохмаченная действительность 1936 года становилась все более чудовищной и непонятной. Кому нужно было при такой людской неразберихе и чехарде обстоятельно, спокойно и объективно разбираться в заурядной апелляции? Крохотная щепка на гребне гигантских волн!

Проформа, однако, была соблюдена. В конце декабря, под Новый, 1937 год, меня вызвали в партколлегию ЦКК. Разбор дела был поручен известному тогда литературному деятелю Владимиру Петровичу Ставскому. Пригласили представителя нашей парторганизации, члена бюро парткома Г.А. Тиновицкого.

Суть моей жалобы доложил партследователь, одетый почему-то в чекистскую форму. Почему сотруднику НКВД поручили следствие по делу, связанному с проверкой партдокументов, т.е. с операцией, никакого отношения к НКВД не имеющей? Зачем надо было демонстрировать такое единение действий столь различных инстанций? Свою миссию докладчик выполнил четко. Наскоро перечислив «установочные данные», он ограничился сообщением: «Вельмин В.И. обвиняется в том, что поддерживает преступную связь с врагом народа, поэтом Михаилом Голодным».

SvetlovSmKedrinSmGolodnySm

Услышав такую нелепицу, я едва не потерял сознание от неожиданности и абсолютной чепухи. Прежде всего, куда девался Ткачук, из-за знакомства с которым Тевосян отнял у меня партбилет? Сочли этот предлог для исключения из партии несостоятельным? Или с Ткачука сняли позорное клеймо? Откуда взялся теперь Голодный, с которым я познакомился в 1924 году, когда Днепропетровск ещё был Екатеринославом, и с той поры я никакой связи с ним не поддерживал. Да и причисление Голодного к разряду «врагов народа» показалось мне просто ошеломляющим. Меньше всего я мог этого ожидать. В 20-х годах, будучи совсем ещё подростком, он входил в юношескую литературную группу при редакции екатеринославской комсомольской газеты «Грядущая смена». Литгруппа издавала журнал «Молодая кузница» и выпестовала немало одаренных молодых поэтов, имена которых сейчас широко известны: Михаил Светлов, Михаил Голодный, Дмитрий Кедрин (на фото вверху, слева-направо), Александр Ясный, Анатолий Кудрейко, Гордей Немилов и другие. В начале 1924 года Голодный вместе со Светловым и Ясным уехали в Москву на учёбу. Я же оказался исполняющим обязанности редактора «Грядущей смены» и «Молодой кузницы», но ни Голодного, ни Светлова уже не застал.

Партследователь, дав справку, умолк. Молчали все присутствующие. Председательствующий молча сидел, насупившись, и ни разу на меня не глянул. На моё личное обращение к нему не ответил, хотя обязан был внести ясность. Будучи одним из руководителей Союза писателей, выступивший на писательском съезде с докладом о состоянии молодежного литературного движения, он отлично знал, что Голодный никакой ни враг народа, никакому уголовному преследованию он не подвергался, а к партийной ответственности тем более, потому что и в партии в тот момент не состоял. Таким образом, никакого «разбора» моего дела не получилось. Решение о моем исключении из партии осталось в силе.

Произошел этот эпизод, искалечивший всю мою жизнь, 31 декабря 1936 года, а 1 января 1937 года утром я встретил Михаила Голодного на Воздвиженке (ныне проспект Калинина), близ Библиотеки имени Ленина. Надо же было такому случиться!

«Послушай, Миша, – сказал я ему. – Ты знаешь, что меня вчера исключили из партии за связь с тобой, как с врагом народа!» Голодный остолбенел. «Ты бредишь! – вырвалось у него. – Нет, так дело оставлять нельзя! – Он понемногу стал приходить в себя. – Я позвоню Шкирятову! – Матвей Федорович Шкирятов в те времена был всесильным секретарем Партколлегии ЦКК. – Надеюсь, что он по справедливости разберется в этом диком деле».

На этом наша встреча оборвалась, а вечером Голодный позвонил мне и сообщил, будто Шкирятов его заверил, что в случае с Вельминым произошло недоразумение и что я буду в партии восстановлен. И действительно, через несколько дней в «Комсомолку» позвонили из Партколлегии и сказали следующее: «Не трогайте Вельмина, оставьте его в покое, пусть работает. Его дело будет пересмотрено».

Невозможно описать возникшую в этой связи радость всех моих друзей. Никому и в голову не приходило, что и заверение Шкирятова, и авторитетное телефонное указание окажутся постыднейшим лицемерием.

Месяца через четыре ко мне пришла писательница Валерия Герасимова и сказала: «Володя! Мне неприятно сообщать тебе об этом, но меня вызвали и предложили принять у тебя «Смену».

Мне не оставалось ничего иного делать, как только представить редакционному коллективу нового редактора. И ещё спустя какое-то время, утром, придя в редакцию, я застал необъяснимую на первых порах обстановку. У нас к дверям комнат были прикреплены стеклянные таблички, в которые вставлялись исполненные типографским способом «визитные карточки» сотрудников. Иду по пустому коридору и вижу: стеклянные таблички на месте, а многие визитные карточки отсутствуют. Нет карточек главного редактора В. Бубекина, его заместителя А. Высоцкого, члена редколлегии А. Филиппова, некоторых заведующих отделами, их заместителей. Разгром редакции на этом не завершился. На следующий же день явилась высокоответственная комиссия, возглавляемая секретарем исполкома КИМа Василием Чемодановым (вскоре также арестованным). Не мешкая, она разделила временно оставшихся сотрудников на «овец» и «козлищ» – на достойных остаться в списках работающих сотрудников и на недостойных таковыми оставаться ввиду политической неблагонадежности. В число последних попал, конечно, и я. Ни о каком трудоустройстве и разговора не было. Выдавали двухнедельное пособие и увольняли. А кто польстится на такие зачумленные кадры? Достаточно позвонить в отдел личного состава, и вмиг разъяснят, что к чему!

Потянулись длиннейшие недели бесперспективной безработицы, при которой случайная ночная погрузка на вокзале казалась удачей. Даже в истопники не брали! Бежать? К кому? Куда? Странная, необъяснимая вещь: участник гражданской войны, комсомолец с 20-го года, ни в чем не повинен, ничем не запятнал биографию, всю жизнь на виду у всех, трудился, как мне казалось, с полной отдачей и вдруг выброшен на улицу. Как и чем кормить себя и семью?

И вообще, что происходит? Если репрессировано все наше редакционное руководство, в безупречной порядочности и идейной большевистской чистоте которого я не сомневался, если у предельно преданных коммунистов, презрев все каноны и установления, отнимали партбилеты прямо с ходу, при аресте, то на что надеяться мне, уже с избытком ошельмованному? Видимо, и мне выпадает идти по их стопам. Так и выпало! В ночь на 5 сентября пришли и за мной, учинив предварительно погромный обыск. Интересовали документы: рукописи, письма, фотографии. Долго рассматривали снимки 20-х годов, фотографии, на которых запечатлена была Надежда Константиновна Крупская. Конфисковали и два письма её, адресованные лично мне. Потом, в тюрьме, следователи Куприн и Фокин вообще допытывались о моих связях с Крупской, не щадя эпитетов. Для какого досье приберегали эти данные, для чего их загодя «коллекционировали» – ответить не могу, но представить в состоянии. Злонамеренными объявлялись и мои связи с Александром Косаревым, и было непонятно, на свободе ли он, продолжая оставаться нашим комсомольским генсеком, или находится в соседней камере?

Вообще же следователи, к вящей арестантской радости, не слишком интересовались моей скромной персоной. У них к моменту моего ареста уже было все подготовлено и подогнано. Всё расставлены по категориям и рангам, по своим местам. Махровые враги, просто враги, враженята, вражьи пособники, вражьи агенты, слепые исполнители и т.д. Взятые вместе, т.е. весь коллектив редакции, составляли «кубло», ставящее целью (ни больше ни меньше) восстановить в стране капиталистический строй и для этого заниматься саботажем.

Ни малейшего сходства с действительностью эта облыжная, невежественная, высосанная из пальца схема, конечно, не имела. Да следователи и не стремились подкрепить себя фактами и аргументами. Подлинная сторона дела их нисколько не заботила. Хлопотали лишь о соблюдении, если можно так сформулировать, «логики во лжи». Сначала придумывалась какая-то нелепая схема, а затем под неё подтасовывались такие же лживые детали, вымыслы, которые, в свою очередь, размещались среди подследственных. Выколачивание подписи обвиняемых под заранее сфабрикованными вымыслами и составляло основную, если не единственную, миссию следователей.

Как правило, нас, второстепенных «врагов», били мало, без особого рвения и пьяного азарта. Не так, как «организаторов» или «возглавляющих». Закончилось для меня следствие постановлением Особого совещания: восемь лет исправительно-трудовых лагерей, как социально опасному элементу.

Холодные, промерзлые «теплушки». Пункт скорбного назначения – станция Няндома Архангельской области. Заснеженный плац, наскоро огороженный колючей проволокой. Брезентовые палатки, едва отапливаемые сырыми осиновыми дровами. Пребывать долгое время в неподвижности невозможно: замёрзнешь! Единственный путь к спасению: и день и ночь бродить меж сугробов по зоне. Предстоящий в сорокаградусный мороз многодневный пеший этап грезился, как несбыточное счастье. Скорей бы в путь! Скорей бы в лагерь! Как мы одолели 220 километров, потеряв в пути лишь нескольких стариков, до сих пор поражаюсь: могуч всё же инстинкт самосохранения! Со многими обидами встретились – одна показалась особо жгучей. Проходили по улице какой-то деревушки. Молоденькая учительница местной школы выстроила учащихся шеренгой, и, когда мы поравнялись с этой шеренгой, наставница скомандовала: «Три-четыре!» и дети с упоением проскандировали: «Смерть вра-гам на-ро-да!». Так или иначе, но свои горькие 220 километров наш этап преодолел. Миновали древнейший город Каргополь, в честь коего и назван был лагерь, к которому мы так стремились. Вышли на лёд озера Лача. Простирается оно по длине с севера на юг более чем на 60 километров, а в ширину достигает 5-6 километров. Издревле ссылали сюда всяческих страдальцев, и даже в летописи сказано: «И бысть озеро Лача озером плача». Впадает в него немало разных речушек, а вытекает одна – знаменитая Онега, держащая путь к Белому морю.

VelminLagerНаконец показались вышки, бараки Каргопольлага, послышался барственный собачий лай. Устало вышагивали новоявленные «зеки» последние версты (на фото слева: В.И. Вельмин в те годы). «Суровые сдвинуты брови, на сердце раздумье легло». А было о чём крепко подумать. И в первую очередь – представьте – думали не о том, что нас ждет, а о том, какой линии держаться в этих страшных загонах? Как соблюсти себя здесь, чем ответить на неимоверные истязания, чинимые своими же советскими людьми? Куда проще оказаться в фашистском концлагере. Там все ясно, как на шахматной доске: белое, черное. А тут? Не уронить чести и достоинства коммуниста – это понятно, а как?

Нас стремились деморализовать, духовно разложить, испакостить сердца, превратить в мразь. Надеялись, что, нафаршировав лагпункты уголовниками, добьются «единения» осужденных по 58-й статье с подонками общества. Хотели, чтобы «пятьдесят восьмая» превратилась в такую же морально растленную погань. Не получилось!

Конечно, жестокая лагерная обыденность деформацию душ производила. Но неверно считать, что несчастья непременно и обязательно ожесточают людей. В равной степени ошибочно представление, заимствованное, вероятно, у первых христиан, о том, что мучения возвышают душу человеческую. На самом деле несчастья делают доброго человека ещё добрей, а злого человека ещё злей. Страдания делают щедрого человека ещё щедрей, а скупого – ещё скупей. Слабого человека физические муки делают ещё слабей, а сильного духом – ещё сильней.

За все годы, проведенные мною в лагерях, даже на самых страшных лагпунктах особо строгого режима, я не наблюдал ни одного случая вредительства, саботажа и трудового разгильдяйства со стороны носителей 58-й статьи. Не помню ни единого факта отлынивания от работы и «отказничества». Не было случаев дебоширства и побегов даже тогда, когда «по техническим условиям» совершить побег было возможно без особых трудностей. Не допускались заключёнными и другие грубые нарушения лагерного режима не только из-за страха наказания, а в силу неистребимой порядочности, моральной стойкости.

Поведение жертв заставляло иногда поражаться лагерную администрацию. Истязатели дивились: «Ну что это за люди? Казалось бы, мы их уже в бараний рог согнули, дух из них вышибли, из карцера не выпускаем, а они держатся!» Правда, дух противостояния, конфликты с начальством ощущались, главным образом, в случаях их подлого посягательства на человеческое достоинство и оскорбления, особо в отношении к женщинам, со стороны разного рода лагерных «придурков» из числа вольнонаемных и уголовников.

Будем всё же предельно объективными. Не вся лагерная челядь, все эти большие и малые «начальники», были сформированы из одних мерзавцев и изуверов. Редко, но попадались и такие, в груди которых теплилось не угасшее чувство сострадания к несчастным и даже стремление и попытки как-то смягчить лагерную обстановку, морально поддержать гибнущих людей. С благодарностью вспоминаю офицеров из лагпункта «Первая Алексеевка» – Ардальона Авенировича Маркелова, Ивана Алексеевича Ципцюру, Михаила Федоровича Басалаева, которые буквально спасли многих заключённых, облегчили их участь, смягчили по возможности порядок лагерного режима.

Мы всегда старались для помощи друг другу действовать через «посредников», иногда через целую цепочку доброжелательных людей добираться до власть имущих и добиваться каких-то результатов. Как-то формировался большой эшелон для отправки на Колыму, известную своими каторжными условиями. В списке оказался очень талантливый и очень больной человек, фамилию которого я уже запамятовал. Он не выдержал бы многодневного этапа через всю страну. Товарищам удалось добиться перевода его в лагпункт «Круглица», где находился лазарет, куда его с мнимым аппендицитом положили на операционный стол за час до отправки этапа.

Особо стала ощущаться патриотическая безупречность политических заключённых с началом Великой Отечественной войны. Сразу посыпались заявления об отправке на фронт, пусть в самые наиштрафнейшие роты. Но – безрезультатно. Тогда ряд лесорубных бригад повысили выработку и просили полагающиеся деньги за перевыполнение норм перечислить в Фонд помощи фронту. В нашем лагере были к тому времени сооружены и введены в строй два целлюлозных завода, обслуживаемые заключёнными. Рабочие этих заводов, главным образом бывшие коммунисты, трудились буквально не покладая рук, не считаясь со временем. Ни орденов, ни медалей за свой самоотверженный труд они, конечно, не получили, но в качестве поощрения некоторым стали снижать сроки заключения. Патриотизм большого числа заключённых, и в первую очередь бывших коммунистов, в годы войны представляет, на мой взгляд, благородную тему, совершенно не разработанную нашими историками.

Из редакционного коллектива «Комсомольской правды» в одном со мной лагере находились и также активно трудились в годы войны наш бывший секретарь парткома полковой комиссар В.А. Малев и известный публицист Александр Лазебников. Время от времени получал я весточки с Ухта-Печоры и от своего ближайшего друга, бывшего заместителя главного редактора Мирона Перельштейна, одного из известных журналистов и руководителей «Комсомолки» в 30-е годы. Мирон был организатором многих инициативных начинаний редакции, заводилой и всеобщим любимцем. Сверстники считали себя его учениками. С его легкой руки начинали будущие «правдисты», ставшие известными всей стране Юра Жуков и Митя Черненко. Личная порядочность, доброта, отзывчивость сочетались у Мирона с ярким журналистским талантом. Жизнь его оборвалась на Печоре в начале 50-х годов. Погиб в лагерях и В.А. Малев. Александр Лазебников выжил, вернулся в Москву после смерти Сталина и, полностью реабилитированный, вновь плодотворно работал в печати. Достойно держались в местах заключения, на Колыме и в Сибири, и другие мои «однодельцы» – А. Филиппов, Е. Рябчиков, Л. Гольдфарб, С. Виноградов, И. Вофси, 3. Румер.

Осенью 1944 года я был досрочно освобожден. В районном центре (г. Коноша) я направился в райвоенкомат призываться. На фронт меня не пустили даже в качестве добровольца, а по состоянию здоровья, подорванного в лагере, сняли с воинского учета, направив в порядке трудоустройства в тот же Каргопольлаг.

Я в какой-то степени разбирался в тонкостях составления промфинплана, текущего и перспективного планирования, различной бухгалтерской отчетности. Из-за сильного дефицита кадров этого профиля я оказался работником планового отдела управления лагеря. При управлении действовал учебный комбинат, готовящий различного рода конторских и счётных работников. Я читал слушателям комбината (разумеется, – заключённым) курс теории статистики и оперативного производственного учета. Откровенно говоря, раз меня уж не пустили на фронт, то такое трудоустройство меня в какой-то мере устраивало. Куда иначе мне деваться? Возвращение к редакционной работе было делом немыслимым и недостижимым, так же, как и прописка в Москве. Здесь же меня все знали: и вольные, и заключённые.

И конечно, никак не предполагал, что меня, как и почти всех репрессированных в 30-е годы, вновь настигнут арест, тюрьма, этап и, наконец, пожизненное поселение в Сибири с лишением «всех прав и состояний». Ужасно, но я был вынужден расписаться под новым приговором, осуждающим меня на вечное отторжение от Общества. Из Архангельска по этапу вместе с партией таких же вечных мучеников направился я в декабре 1950 года сначала в Новосибирскую тюрьму, а затем в отдаленную деревню Крещенку, назначенную мне местом постоянной жизни.

Ссылка оказалась страшнее лагеря. В лагере, по крайней мере, есть барак, есть нары, дважды в день дают баланду с куском хлеба. А тут никто о тебе не думает и о тебе не заботится. Хочешь – живи, не хочешь – не живи! Кому какое дело? Работать негде. В местном колхозе трудиться не разрешают. Ни столовой, ни дома приезжих, а у крестьян селиться запрещают, и вот те пускают либо в баню, либо в сарай. Лишь через некоторое время, когда участились случаи смерти от голода и самоубийства, основали небольшое промышленное предприятие – леспромхоз. Убыточный, чахлый, но все же прибежище, источник жизни! В контору леспромхоза я и устроился в качестве плановика. Пригодилась архангельская практика.

В общем, жить стало легче, а когда осенью подоспела предусмотрительно посаженная картошка, то и подавно! И всё же нигде мы не ощущали так остро своей гражданской дискриминации, как в ссылке. Чудовищный плод государственного лицемерия и лжи: как будто и не заключённые, а без паспортов и права голоса, как будто советские труженики, даже зарплату получаем и налоги платим, а в профсоюз вступить не можем. Даже лишены права пользоваться газетами и книгами из библиотеки деревенского клуба, а в сам клуб в праздничные дни запрещено было входить. Как же: враги народа!

Взамен паспорта нам выдали филькину грамоту-удостоверение, в котором значилось, что ссыльный имярек ограничен в правах передвижения такими-то пределами, состоит под гласным надзором органов МГБ и обязан являться на регистрацию в такие-то сроки.

Примечательна последняя дата регистрации, запечатленная на пожелтевшем от времени листике: 2 июня 1954 года. Несколько месяцев мы существовали вольготно, не обладая никакими документами, удостоверяющими нашу личность, но затем, уже осенью 1954 года, паспорта всё же выдали, но какие-то неполноценные. Дожидаться настоящего паспорта пришлось ещё два года, когда уже в Алтайском крае меня полностью реабилитировали и возвратили партбилет с прежним непрерывным стажем. В 1957 году я возвратился в Москву и снова занялся журналистикой, работал в газете «Лесная промышленность».

Вот такая вкратце судьба одного из старейших российских журналистов Владимира Ивановича Вельмина, отдавших лучшие годы своей жизни газете «Комсомольская правда», отмечающей в мае 2022 года 95-летие со дня выхода первого номера!

Лев Рудский (WRN)

Метки: , , , , , , , , , , , , , , , , ,

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Календарь

Апрель 2024
Пн Вт Ср Чт Пт Сб Вс
« Мар    
1234567
891011121314
15161718192021
22232425262728
2930  

Архивы